Воспоминания о тюрьме - Дневник садовода parnikisemena.ru
4 просмотров
Рейтинг статьи
1 звезда2 звезды3 звезды4 звезды5 звезд
Загрузка...

Воспоминания о тюрьме

Бутырки

Воронок привез нас во двор Бутырок.

Войдя в тюрьму, мы попали в просторный вестибюль с кафельным полом и рядом дверей по бокам. Двери были расположены близко одна от другой, арестантская смекалка подсказала, что это — боксы. Меня завели в один из боксов, расположенных по левой стене.

Не могу сказать, как япровела остаток дня и часть ночи: какой-то удивительный — полнейший! — провал в памяти; видимо, велико оказалось потрясение: против ожидания очутиться не за воротами, а в другой тюрьме с перспективой лагеря…

Дальше — помню. Отворилась дверь, пожилая надзирательница сказала мягко, словно больничная нянечка:

— Идем, я тебя в камеру отведу

— Четыре, начало пятого.

Из вестибюля мы попали в маленький внутренний дворик. Светало, было по-утреннему прохладно, остро пахло зеленью. То ли клумба была посредине дворика, то ли деревья посажены в кружок, во всяком случае, мы прошли — от двери к двери — по дуге, огибая центральную часть, я успела несколько раз вдохнуть свежего воздуха. Удивилась, какие большие листья на деревьях — когда в последний раз видела дерево, едва наклевывались почки. На ветках тучами сидели и оглушительно пели, пищали и чирикали какие-то мелкие птахи.

Мы поднялись на второй этаж. В отличие от Лубянки (я невольно сравнивала), где был глухой коридор, коридор Бутырок отчасти напоминал школьный: по левую сторону — ряд высоких дверей, по правую — ряд широких окон. Отметила и такое отличие: надзирательница не цокала языком, а постукивала ключом по ременной пряжке. Мы с нею прошли по коридору, и она впустила меня в дверь под № 93.

В свете занимающегося дня, проникавшего через два забранных намордником окна, я увидела большую камеру с кафельным полом, высоким потолком. Не знаю, сколько узников должно было помещаться в камере по замыслу архитектора, в то утро в ней находилось не менее полусотни женщин. Они спали вповалку на дощатых — с матрасами — настилах, сделанных — от окна до двери — по обе стороны довольно широкого прохода, где стоял стол. Все женщины лежали лицом к окну, лежали так тесно, что повернуться на другой бок могли только одновременно.

Когда я вошла, многие, приподнявшись на локте, обернулись к двери.

Я стояла со своим узлом в растерянности: даже присесть было некуда. И тут услышала:

Не буду описывать нашу встречу: как говорили в старину, перо выпадает из рук.

По тюремному обычаю мне — новичку — полагалось место у параши. Но тут был особый — всех умиливший и растрогавший — случай, и я втиснулась между Гайрой и Майей Петерсон. За неделю, проведенную в этой камере, они успели переместиться от параши почти к самому окну.

Майя до ареста училась на третьем курсе МГУ, изучала древнегреческую филологию. Взяли ее за отца — бывшего коменданта КремляР. А. Петерсона.

Нина Златкина (вот уж точно в чужом пиру похмелье!) сидела по 7-35 за неродного дядю, теткиного мужа, правда, этим дядей был Рыков.

И Майю и Нину арестовали в ту же ночь, что и нас с Гайрой. Поначалу это показалось простым совпадением. Но вскоре встретились нам и другие арестованные дети. Никто из них не был взят ранее 23 апреля, видимо, эта акция началась именно той ночью.

На Лубянке не допускалось ни малейшего шума; в бутырской камере с утра до ночи стоял невообразимый гвалт. В одном углу просто болтали, в другом кто-то рассказывал про свою несчастную жизнь, в третьем смеялись над анекдотом: если в следственной тюрьме многие, опасаясь наседки, осторожничали, то теперь, что называется, отводили душу.

Иной раз недавняя студентка Московской консерватории, по нашей просьбе, соглашалась спеть; голос у нее был чудесный. Тогда смолкали все разговоры. Теснило грудь от пророчества Марфы: Тебе угрожает опала и заточение в дальнем краю…

В Бутырках на меня обрушилась лавина новых впечатлений, и в первые дни мне нравилось многолюдство камеры, но вскоре оно стало в тягость. Все, понятное дело, пребывали в нервном напряжении, временами возникали мелкие стычки. Правда, до крупных ссор и скандалов себя не допускали — возможно, из солидарности (понимали же, что у каждой — горе), возможно, из чувства самосохранения: не хватало, чтобы мы перегрызлись между собой.

Как ни странно, но не знаю случая, чтобы кто-нибудь в камере плакал; преобладало — во всяком случае, внешне — состояние не угнетенное, а возбужденное; подчас всех охватывало веселье (видимо, истерическое), тогда радовались каждой, самой незамысловатой остроте, шутили, подтрунивали над другими и над собой.

Однажды я услышала диалог двух приятельниц — женщин молодых, красивых, видимо, обеспеченных (обе разгуливали по камере в длинных шелковых халатах, украшенных драконами и хризантемами, что тогда почиталось — мною, по крайней мере — немыслимым шиком). Были они из другой — не студенческой — компании, я с ними ни разу не разговаривала и не знаю, по каким статьям они сидели.

— Чует мое сердце, влепят мне пятнадцать.

— Пятнадцать? А двадцать пять — не хочешь?

— Скажите пожалуйста! Я вот тоже не хочу, а если дадут — придется взять.

— Ясное дело, дают — бери…

Шутки шутками, но, возможно, им реально грозили такие сроки; я холодела, слыша эти жуткие цифры — 15, 25…

В нашем кружке бурное веселье вызвал рассказ Майи об ее аресте. Незадолго перед тем она вышла замуж за однокурсника. После случившегося с нею муж от нее отрекся. Разумеется, насмешило нас не это, а то, что Майка, когда ее уводили из дома, воскликнула: «За что?!»

Нам — да и самой Майке, — уже умудренным опытом, этот вопрос представлялся в высшей степени наивным и неуместным, а потому смешным. С тех пор за что? — слышалось по разным поводам — порвался ли чулок, или во время прогулки хлынул дождь.

Сидело в камере несколько молодых смазливых девиц. У них была та же статья, что и у нас, студенток. Социально опасными эти девицы считались по причине интимных связей с иностранцами.

Так что лубянская тетка, заподозрив при виде капроновых чулок, что я гуляла с американцем, не с потолка, оказывается, взяла свое подозрение.

(Пару лет спустя один бывший лагерник обратил внимание на шрам у меня на горле. Шрам — след трех фурункулов, мучивших меня в тюрьме. Лагерник, узнав, по какой статье я судима, понимающе спросил, полоснув себе по горлу пальцем: «Нож?»)

Девицы решительно отказывались признать себя проститутками, каждая рассказывала историю трогательной любви к какому-нибудь Фреду или Отто. Я им верила безусловно: что за дикий поклеп! Одна из них производила впечатление интеллигентной девушки, остальные были очень уж примитивны и истории у них были соответственные, я скоро потеряла к ним интерес. Держались они стайкой, у них были свои разговоры, свои шутки. Так, у одной девицы было полотенце с вышитым цветными шелками изречением: Кого люблю — тому дарю. Однажды, когда девица среди дня заснула (лежать и спать разрешалось сколько угодно), ее подруги, давясь от смеха, спороли букву р.

Прогулки в Бутырках, по сравнению с Лубянкой, были более вольными: мы не вышагивали кругами, а просто толклись во дворе, грелись на июньском солнышке.

Книги нам давали, но в таком шуме и постоянном мельтешении читать было почти невозможно.

В Бутырках принимались передачи и деньги. Минка носила передачи и мне и Гайре, передала нам деньги.

Мы с Гайрой строили различные предположения насчет своего будущего. Лагерь, как мы все-таки надеялись, нам не угрожает. Но и про за ворота уже не мечтали: было очевидно, что для этого нас незачем было переводить в Бутырки — ворота есть и на Лубянке. Склонялись к мысли, что, после того как мы выберем себе место ссылки (почему-то надумали выбрать Иркутск), нас отправят туда — видимо, на определенный срок — прямо из тюрьмы, так сказать за казенный счет.

Читать еще:  Большие поминальные родительские субботы в 2018 году

Что касается срока… К тому времени я как-то свыклась с мыслью о трех годах, возможно, потому, что именно на три года посылали на работу молодых специалистов по окончании вуза, и в своей прошлой жизни мы тоже — в перспективе — были к этому готовы.

Нас — человек десять, в том числе Гайру, Майку, Нину и меня — вызывают с вещами. Наконец-то!

— На приговор, — говорят остающиеся. — Ни пуха ни пера!

Мы спустились в вестибюль, нас всех заперли в одном из боксов, после чего стали по очереди выводить для объявления приговора.

Разумеется, я не рассчитывала увидеть судью в мантии и белом парике, но все же представлялось, что объявление приговора (!) будет обставлено как-то торжественно.

Ничего подобного. В небольшой комнатушке (чуть ли не в боксе) офицер-эмгебешник прочел по бумажке, что я решением Особого Совещания признаюсь виновной по статье 7-35 и приговариваюсь к ссылке в Новосибирск, сроком на пять лет.

Мне показалось, что меня ударили дубиной по голове.

Новосибирск — ладно; в конце концов что Иркутск, что Новосибирск — для меня большой разницы нет (правда, неприятно удивило, что не дали права выбора). Но срок! Не три, а целых пять лет! В ту минуту я не вспомнила о матери, отбывающей восемь лет (не ссылки — лагерей!). Мои пять казались мне за пределами мыслимого.

Позднее у меня было много времени для воспоминаний и размышлений, я старалась понять, почему как катастрофу восприняла объявленный срок.

В общем-то это объяснимо. Вся моя сознательная жизнь, не считая совсем уж детских лет, пришлась на 40-е годы — война, старшие классы школы, институт, — менялась только последняя цифра. 1954 год — это, как мне тогда представлялось, будет уже какая-то другая эпоха… После приговора меня отвели не в прежний бокс, а в соседний.

Следом за мной пришла Майка:

— Пять лет, Новосибирск.

— Пять лет, Новосибирск. А у вас?

— То же самое. Одно хорошо: по крайней мере будем все вместе.

Последней пришла Гайра:

— Пять лет, Караганда.

— Караганда?! Мне — Новосибирск…

Что это — ошибка: кто-то, вынося приговор, не обратил внимания на то, что мы — сестры? Или же преднамеренное ужесточение нашей участи?

Нас отвели в другой тюремный корпус, в небольшую, возможно одиночную, камеру, поместили там впятером; на ночь в проходе Между кроватями ставилась обычная дачная раскладушка.

Мы с Гайрой сразу же написали заявление на имя министра МГБ Абакумова, просили заменить Гайре Караганду на Новосибирск.

Однако через два или три дня нас, ничего не меняя, отправили к местам ссылки.

7 35. Воспоминания о тюрьме и ссылке (4 стр.)

— Она забыла взять с собой мыло! Можно ей передать?

Я заколотила в дверь кулаками:

— Гарка, я тут! Гарка!

Хлопнула какая-то дверь — и все стихло. Минуту спустя — я еще прижималась к двери — ко мне влетел разъяренный толстяк с лычками на погонах. Оттеснив меня от двери и закрыв ее за собой плотно, он все равно приглушал голос:

— Ты чего разоралась?

— Тш-ш-ш… Нет там никого.

— Тш-ш-ш… Будешь кричать — посажу в место, там ты у меня живо зажаришься (точно не помню, возможно, он сказал, замерзнешь, но угроза была связана именно с температурой этого другого места, видимо карцера).

Я вообще не храброго десятка и тут малость струхнула, но, чтобы он об этом не догадался, набычилась, сжала зубы и не мигая смотрела ему прямо в глаза. Бросив на меня еще один грозный взгляд, толстяк ушел.

Все кончено! Раз Гайру тоже арестовали, надеяться на то, что разберутся и отпустят, глупо. Значит, есть какая-то причина. Но каково коварство красивого майора! Выходит, он явился к нам с двумя ордерами на обыск и арест, почему бы не сказать об этом сразу, а не устраивать спектакль? То-то он остался, когда меня увезли… Как здорово получилось, что мы с Гайрой услыхали друг друга! Они хотели нас одурачить (вернее, меня, чтоб я тут сидела и думала, что Гайра на свободе) — не вышло! Недаром этот толстяк обозлился, возможно, ему за нас попадет…

Я даже немного развеселилась, но потом подумала о маме — и снова приуныла: теперь — без нашей поддержки — она обречена: знающие люди говорят, что, не получая посылок, в лагере не выжить…

Вскоре надзиратель принес еду — пайку черного хлеба, пару кусков сахара, кружку с чем-то горячим. Ни есть, ни пить не хотелось, сахар сгрызла.

Мне вспомнилось: Гайра сказала, что меня увезли ночью. Наверное, уже утро, а еда — завтрак. Ага, начинаются, так сказать, тюремные будни. Надолго ли? На восемь лет? На десять?

Должно быть, я все-таки сильно устала за эту ночь, на меня нашло какое-то странное — веселое и злое — безразличие: ну и пусть!

Стянула с тумбочки свой узел, без прежнего ожидания перемен поплелась к двери.

— Хлеб возьми, — напомнил надзиратель. Вернулась, сунула пайку в наволочку, вышла в коридор.

Меня снова повели какими-то коридорами и лестницами, потом мы прошли через двор (был белый день, и, вдохнув свежего воздуха, я сразу взбодрилась), поднялись на второй этаж, подошли к решетке, перегораживающей довольно широкий коридор.

В нос ударил резкий запах дезинфекции (так иногда пахнут пропитанные каким-то составом железнодорожные шпалы), к нему примешивалось зловоние общественной уборной, я поняла, что за дверями по обе стороны перегороженного решеткой коридора — камеры.

У решетки меня передали другому — коридорному — надзирателю, он подвел меня к двери под № 10, приказал:

Пока он возился со связкой ключей, я старалась вообразить, что там, за дверью. Наверное, огромная камера с каменным полом и темным сводчатым потолком, на нарах — наголо обритые арестанты в полосатых штанах и куртках (почему-то мне не пришло в голову, что в тюрьме женщины сидят отдельно от мужчин).

В камеру вошла внутренне съежившись от страха, но подбородок вздернула как только могла.

Сравнительно небольшая — метров двадцать — комната с навощенным паркетным полом (позже я узнала, что в этом здании помещались когда-то меблированные комнаты «Империаль»). Никаких нар: железные, наподобие больничных, кровати, у стены обитый кухонной клеенкой стол. В углу возле двери параша — обычный цинковый бак под крышкой, в каких кипятят белье. В передней стене окно, снаружи загороженное щитом (по тюремной терминологии, намордником), укрепленным наклонно: вплотную к подоконнику, немного отступя сверху, так что воздух через открытую форточку, а также дневной свет, хоть и скудно, но все же проникали в камеру, что после бокса показалось мне особенно отрадным. Батарея центрального отопления в стене забрана мелкой металлической сеткой.

Все это в подробностях я разглядела чуть позже, а тогда прежде всего с огромным облегчением увидела не толпу полосатых арестантов, а пять интеллигентного вида женщин.

Когда за приведшим меня надзирателем закрылась дверь, ко мне подошла самая из них молодая.

— Ты, наверное, из университета? — спросила она.

— Нет, из потемкинского, — ответила я и, подумав, что она не случайно спросила про университет, должно быть, сама студентка МГУ, добавила: — Из университета — моя сестра.

Читать еще:  Когда принято поминать умерших

Чуть не бросилась ей на шею:

— Я тоже училась на истфаке. Она ведь сейчас на пятом курсе?

— Она сейчас в тюрьме…

— Господи. Как тебя зовут? Я — Наташа Запорожец.

Никогда не слышала я от сестры о Наташе, но она знала Гайру! — этого было достаточно, чтобы ощутить спокойную уверенность: я больше не была один на один с тюрьмой, меня взяли под крыло…

Яркая лампа под потолком горела ночь напролет (перед сном женщины прилаживали на глаза повязки), но мне в первый вечер свет ничуть не мешал: заснула, как только коснулась головой подушки.

Не слышала, как открылась дверь (а открывалась она всегда с каким-то зловещим лязгом), проснулась только тогда, когда потрясли мою кровать.

Рядом стояла надзирательница.

— Фамилия? — спросила она. Я сказала.

— Инициалы полностью! — нетерпеливо повторила она.

Я не могла понять, чего ей от меня надо. — Имя-отчество, — подсказала с соседней койки Наташа.

Существовал такой порядок: надзиратель, обращаясь к заключенному, никогда не называл его по фамилии — тот сам должен был себя назвать. Мне объяснили это следующим образом: вдруг надзиратель ошибется дверью и назовет Иванова Петровым, тогда Иванов догадается, что в одной из соседних камер сидит Петров, возможно, его знакомый, а может, и поделыцик. Ночью, когда все спят, вопросом о фамилии будили лишь требуемого человека. Днем ритуал был более сложным. Надзиратель спрашивал, ни к кому не обращаясь:

Если фамилий на «Кы» было несколько, надзиратель тыкал пальцем в каждого, пока не услышит той, что нужна в данный момент.

Кроме того, ведь могут быть однофамильцы и даже с совпадающими инициалами — отсюда эти немыслимые инициалы полностью. У решетки надзирательница передала меня конвойному, и тот повел какими-то бесконечно длинными коридорами. Приближаясь к очередному повороту и на лестничных маршах он принимался звонко цокать языком — было ощущение, что мне в затылок вбивают гвозди.

Смысл такого цоканья — сигнал: веду заключенного (дабы не произошло нежелательной встречи с другой подобной парой).

— Ты что же это, Заяра, нарушаешь режим? — не строго, а скорее добродушно стал выговаривать мне следователь, едва я переступила порог его кабинета и мы оглядели друг друга (был он в штатском и по виду мог бы сойти за обыкновенного служащего в каком-нибудь обыкновенном учреждении). — Колотишь в дверь, кричишь… У нас так себя вести не положено. У тебя что, мыла нет? Вот будет ларек — купишь. Садись, — он указал на стул, стоявший у стены напротив его стола.

Представившись (не помню, какой у него был чин, кажется старший лейтенант), Мельников предупредил, что, обращаясь к нему, я должна называть его не товарищ следователь, а гражданин следователь. После чего перешел с места в карьер:

— Ну. Признавайся в своих преступлениях.

Меня удивили не сами слова (я ждала чего-нибудь подобного поскольку на допросе и положено спрашивать о преступлениях), удивил спокойный, какой-то будничный, без малейшей экспрессии тон (позже я узнала от тюремных подруг, что Мельников в ту ночь произносил эти самые слова не единожды). Пожав плечами, ответила, невольно впадая в тотвялый тон:

— Мне не в чем признаваться.

— Подумай, — сказал Мельников и, больше не обращая на меня внимания, принялся рыться в бумагах.

Но вот следователь вышел из-за стола и протянул мне листок:

— Ознакомься с обвинением.

В бумаге говорилось, что как дочь врага народа Кочкурова Николая Ивановича (он же — Артем Веселый) и осужденной по статье 58–10 Лукацкой Гиты Григорьевны я обвиняюсь по статье 7-35 (СОЭ).

Если бы не слова враг народа и осужденная, листок у меня в руках можно было бы посчитать за машинописную копию моей метрики. И это — обвинение?!

Я спросила, что за статья и что означает СОЭ. Оказалось, что по статье 7-35 судят социально-опасный элемент, сокращенно — СОЭ.

Возвращая бумагу Мельникову, я, хмыкнув, сказала, что нелепо было бы отрицать родство с родителями.

Следователь не стал углубляться в эту тему, велел мне расписаться, что я ознакомилась с обвинением, и, вызвав конвой, приказал меня увести.

Новое в блогах

Состоит в сообществах

Воспоминания зека.

Письмо бывшего зека: Наглое вранье о Советской власти горше горьких воспоминаний

Как содержались преступники в ГУЛАГЕ? На эту тему много вымыслов и инсинуаций и ничего конкретного. В тюрьмах тогда сидело мало, дармоедов народ содержать не хотел, и правительство СССР это знало. В общественно-полезном труде участвовали все способные к труду, даже старики в силу привычки и дети в целях воспитания. По другому и быть не могло: государство и собственность, кроме личной, были общенародными.

Опишу исправительно-трудовой лагерь (ИТЛ) общего режима, в котором мне пришлось жить несколько лет в 40-50-х годах, отбывая срок наказания. Прежде чем попасть в него после суда (все зеки стремились скорей попасть в ИТЛ), мне пришлось побывать в нескольких тюрьмах и пересылочных лагерях. Оказалось, все действующие тюрьмы в СССР на тот (сталинский) период были построены еще при царях с Екатерининских времен (с некоторыми улучшениями в санитарно-бытовом плане), а транспортировка заключенных по железной дороге осуществлялась в столыпинских вагонах-тюрьмах, доставшихся советской власти в наследство от «великого реформатора». Если верить буржуазным идеологам, в то время все население СССР делилось на две основные группы: заключенных и охранно-репрессивный аппарат.

Удивительно: население в стране росло, строили или ликвидировали ИТЛ, а НКВД обходилось теми тюрьмами, какие были при царе, соблюдая санитарные нормы содержания заключенных (и это при все увеличивающемся числе зеков?). Лагерный певец из зеков, писатель А.Солженицын все это мог видеть или слышать, но «стыдливо» умалчивает о многом в своих книгах, налегая только на тему жестокости органов НКВД и слегка отдавая дань мерзавцам из отпетых уголовников. Да НКВД СССР по грубости и жестокости в подметки не годится МВД РФ, и это демонстрируется почти каждый день на ТВ в разных репортажах. А у советского милиционера даже пистолет был в редкость, а о дубинках и не слыхал никто.

Итак, ИТЛ общего режима был рассчитан на 3 тыс. заключенных, обычно содержалось 2,5-2,8 тыс. человек со сроком наказания от 1 года до 25 лет с одной-двумя судимостями. Сидели от мелких воров и мошенников до непреднамеренных убийц и «героев» нынешнего дня — по 58 статье УК. Политических было всего человек 5, в основном, за антисоветскую агитацию, по лагерному — болтуны. Держались они особняком даже между собой, да и не любили их все — не то за эгоизм и надменность, не то за антигосударственность. Самые темные зеки понимали опасность таких людей для общества, для народа в целом, особенно трудового. Все зеки, кроме насильников, которых было также мало, на вопрос между собой, «за что сидишь?» бойко отвечали: «не за х. » Это «не за х. » тянуло у вора-карманника на кошелек с зарплатой, у пекаря на несколько тонн муки за счет «припека», у шофера на машину чужого леса, зерна, цемента и т.д. У директора, бухгалтера или завскладом «дела» были посолиднее.

И в ИТЛ люди отличались друг от друга по натуре, мировоззрению, отношению к труду, окружающим. Завсегдатаи сегодняшнего телеэкрана и политической сцены, все эти черномырдины и лебеди, познеры и черниченки, степашины и брынцаловы, во что бы ни одевались и какие слова ни говорили, — типичные классические образы уголовников-рецидивистов. Бывшие работники торговли, общественного питания, снабженцы, заготовители, потребкооперации, бывшие «творцы» и управленцы норовили увильнуть от основных работ, устроившись в лагерную обслугу (помните библиотекаря ИТК Ю.Чурбанова?), хотя у обслуги было меньше зачетных дней к календарному сроку вдвое. Это как «в застой»: пойду в начальники или сторожа — хоть на небольшой оклад, зато «не пыльно».

Читать еще:  Можно ли убираться в родительский день дома

ИТЛ обслуживал государственную стройку общесоюзного значения. Имел жилую зону и строительный объект, где работало три ИТЛ. Конвоя не было, на работу ходили побригадно по коридору, огороженному забором. В жилой зоне, кроме капитальных одно- и двухэтажных общежитий-бараков, были: 2 столовые (коммерческая с меню, как на свободе и за деньги и лагерная — бесплатная); 2 магазина со смешанными товарами (продовольствие — масло, маргарин, пряники, печенье, баранки, хлеб белый и черный, сахар и конфеты, консервы и пищевые концентраты, табак, часто — колбаса вареная и сыр; промтовары в виде одежды, обуви, белья, галантереи, всего того, что нужно в обиходе мужчинам); пекарня, баня, прачечная, больница со своей кухней, клуб (с двумя самодеятельными оркестрами, хором, танцорами и кино по выходным и праздничным дням), библиотека, учебно-консультационный пункт областной заочной средней школы с классами и приходящими с воли учителями, штрафной изолятор (шизо) куда попадали зеки, в основном из блатных, за грубое нарушение лагерного режима или повторные преступления, что было редкостью. У вахты (лагерные ворота и проходная) располагались комнаты для личных свиданий на несколько суток с родственниками. Конечно не Сочи, но все по-людски.

Территория лагеря имела свои улицы, зеленые насаждения, цветочные клумбы, скамейки для сидения, наружные туалеты. Передвижение по территории ИТЛ свободное круглосуточно, на выходе из общежития-барака круглосуточно дежурил дневальный зек. Они же и их помощники топили печи, делали сухую и мокрую приборку. Клопов и тараканов, в отличие от московских больниц и гостиниц, не было. Наружную охрану ИТЛ осуществляли солдаты срочной службы из ВВ НКВД. Администрацию лагеря составляли подтянутые офицеры и сержанты среднего возраста, многие из фронтовиков. Физических наказаний не было, проштрафившихся зеков изолировали в шизо.

В общежитиях двухъярусные койки солдатского типа, стандартный комплект постели (тюфяк, одеяло, подушка, две простыни, полотенце) двухъярусные тумбочки у кроватей с замочками (хотя воровства не было), столы в проходах и у стен, полки для личных вещей и книг на свободных простенках. На входе в барак выгородка — сушилка для обуви и одежды. В каждой казарме размещалось 80-100 человек или 2-4 бригады. Бригада выбирала из своей среды бригадира с последующим утверждением администрацией и повара-баландера (обедали на объекте в бригадном домике-времянке, продукты для приготовления обеда получал баландер на кухне лагерной столовой). Все зеки получали питание по установленным нормам (больные получали диетпитание) и вещевое довольствие (нательное белье, костюм х/б, ватный бушлат, кожаные ботинки, шапка-ушанка, фуражка, портянки). Не помню случая, чтобы были перебои с продуктами или одеждой. В зависимости от выполняемой работы получали спецодежду: валенки, полушубки, дождевики, резиновые или кирзовые сапоги, брезентовые или суконные брюки и куртки. Рабочий день 8 часов с выходными и праздничными днями. Охрана труда и техника безопасности соблюдались жестко. В питание входили овощи, крупы, рыба (треска), мясо и кости, как ни странно для некоторых, — люди-то работали. Сегодняшним пенсионерам остается только позавидовать зекам ГУЛАГА в СССР. И это действительно так.

На каждую бригаду велся табель рабочего времени и наряды выполнения производственных заданий (при отсутствии дополнительных контор и счетоводов). При выполнении месячного плана свыше 100%, каждый член бригады (при отсутствии нарушения режима) получал зачеты один к трем (один к двум и т.п.), т.е., к 30 календарным суткам месяца плюсовалось еще 46-52 суток зачетов (отработал 26 дней в месяц — 82 суток долой от срока). При начислении зарплаты, после вычетов из нее на содержание в ИТЛ, зеку выдавали на руки 50% оставшихся денег, другая часть 50% шла на лицевой счет до освобождения (в особых случаях часть переводилась семье).

Смена нательного и постельного белья и баня через 10 суток. В особых случаях — чаще, работникам пищеблока и пекарни — баня каждый день. (Сегодня в лучших московских больницах постельное белье меняется через 15-20 суток). Тогда все законы, нормы и правила государства соблюдались час в час с момента взятия под стражу, точно по приговору суда. Не было нужды разыгрывать фарс с участием зеков в выборах власти, потому что никто не искал хотя бы формальных дополнительных голосов и популизма. Ограничений на почтовую переписку не было.

Время от времени в лагере кучковались мелкие группы блатных мастей (воры, суки, махновцы, чеченцы и т.п.), которые существовали нелегально, так как опергруппа ИТЛ, похоже, знала свое дело и время от времени отправляла членов этих групп по разным лагерям. Только чеченская группа существовала легально как национальная группа со всеми признаками «масти». Эта группа однажды устроила поножовщину с ворами «в законе». При ее подавлении администрация ИТЛ не применяла оружия.

Рядом с моей койкой располагался литовец Ионис Брадис. Официально у него была первая судимость. В действительности он успел посидеть в царской России, в буржуазной Литве, у гитлеровцев при оккупации Литвы. Посмеиваясь над собой, рассказывал что все предыдущие власти ему удавалось обмануть и только при советской осудили за весь объем краж (в четвертый раз). Похоже, Брадиса при всех властях преследовало неудержимое чувство хозяина.

Другой сосед, 25-летний московский вор-карманник, уже тогда высказывал сокровенные мечты современных московских демократов о свободе воровства, спекуляций, мошенничества, о свободе любви.

Освобождался я уже из другого ИТЛ с теми же порядками, что и в прежнем. Только объект строительства более крупный — Куйбышевская ГЭС. Запомнился один эпизод. Летним днем с ходом дел на строительстве ГЭС знакомился член Правительства СССР В.М.Молотов. Его визит в корне отличался от визитов такого уровня хрущево-брежневских времен с их помпезностью и многолюдными свитами. В сопровождении инженера «Куйбышевгидростроя» (начальник строительства занимался своим делом, а организовывать подхалимаж тогда было не принято), одного журналиста из «Правды» и двух в штатском, по-видимому, из охраны, Молотов свободно ходил по огромному котловану, наполненному тысячами зеков на автомобилях, бульдозерах, подъемных кранах, среди плотников с топорами, сварщиков, бетонщиков — кругом железо, камни. Откуда такая уверенность в своей безопасности? Среди нас были разные люди, возможно, несправедливо осужденные, просто урки или мерзавцы по натуре. Сегодня деятели РФ такого ранга, если где-то бывают, непременно в сопровождении сотен охранников и в окружении избранной публики. Хозяин московского или саратовского бардака имеет больше охранников, чем тогда первые люди государства.

Во-первых, большевики вообще были честными и мужественными людьми. Они свергали власть снизу без своего продажного КГБ. Бояться народа, для блага которого работаешь?

Во-вторых, уже тогда Молотов был легендой на мировой политической арене, переигравший всех чемберленов, черчиллей, даллесов, и был популярен в народе, в том числе среди нас. Спустя годы, когда в политику пришли студенты-общественники типа горбачева-познера, студенты-спортсмены типа ельциных, Родина была обречена.

В то время министром ВД СССР был Круглов, снятый позднее хрущевцами с работы, за якобы плохо поставленную воспитательную работу в ИТЛ и отправленный на нищенскую пенсию. Что это не так, знаю по себе — причина увольнения надумана. И никакой генерал-историк типа пресловутого Д.Волкогонова, или В.Некрасов, хоть трижды академик, не убедят меня, что это так. После Круглова ИТЛ стали ИТК. Вот тогда началось разложение зеков и их воспитателей.

Извините за длинное письмо. Наглое вранье о советской власти хуже горьких воспоминаний.

Ссылка на основную публикацию
ВсеИнструменты
Adblock
detector